table background="" width="78%">
Главы из  романа "Второе пришествие кумранского  учителя"

ГЛАВА I

РОЖДЕНИЕ ДАРА

 

Моя мать, добрая и благородная женщина, обладала удивительным воображением. Картины, возникавшие в ее голове, события, которые она себе представляла, тут же становились родными сестрами реальности. Она не обманывала ни себя, ни других, она искренне и свято верила в придуманный ею мир, и первой страдала от его несовпадения с нашей действительностью.

Она была удивительной рассказчицей, и ей страстно хотелось передать слушателям восторг перед миром, порожденным ее фантазией. Я хорошо помню томительные вечера в нашем домике, когда отец, быстро засыпавший после ужина, оставлял нас вдвоем. Мать переносила грубый глиняный светильник к моей постели, усаживалась рядом и, поглядев несколько минут на трепещущий язычок пламени, начинала рассказывать. Огонек блестел и переливался в ее глазах, нежные мягкие губы смешно изгибались, то обнажая в улыбке влажно сверкавшие зубы, то рассерженно собираясь куриной гузкой.

Я слушал, как зачарованный. Мать рассказывала о Давиде и Голиафе, о царе Шауле и ведьме, о войнах Маккавеев, о египетских казнях и рассечении Красного моря. И как-то так получалось, что я оказывался прямым потомком главных героев каждого повествования. Одним вечером мать выводила наш род из чресел царя Давида, но уже на следующий я оказывался родственником старого Матитьягу Хасмонея, поднявшего бунт против греческого владычества. Явные противоречия ничуть не смущали мою мать. Много позже я как-то спросил отца:

— Как мы можем одновременно быть потомками царя Давида и первосвященников из рода Леви?

— Это мама тебе рассказала? — вместо ответа спросил отец.

— Да, мама.

Отец хмыкнул.

— Видишь ли, сынок, весь наш народ произошел от Авраама и Сарры, следовательно, все мы родственники. В большей или меньшей степени, но родственники.

— Но ведь все люди произошли от Адамы и Евы, — не унимался я. — А значит, все мы уже в той или иной степени родственники.

— Ты прав, сынок, — отец погладил меня по голове и закончил разговор.
Отец казался мне великаном. Он и вправду был высокого роста, с жилистыми, крепкими руками, коротко остриженной по ессейскому обычаю головой. В его длинной окладистой бороде уже серебрились первые признаки подступающей мудрости, но глаза горели веселым, живым огнем. Рассказы матери он выслушивал с добродушной улыбкой и сразу после их окончания всегда переводил разговор на другую тему.

Мое детство прошло под звуки материнского голоса. События дня отступали перед красочностью вечерних рассказов. Мать не просто воспроизводила события, она их представляла: глазами, руками, подергиванием плеч, подъемом  голоса. Я, словно зачарованный, смотрел на тени, мечущиеся по тускло освещенным стенам нашего домика, а перед глазами вставали пестрые, полные жизни улицы Иерусалима, цветущие поля Галилеи, белые колонны Храма.

Потом, оказавшись на тех самых улицах, пройдя пешком через сады Галилеи, побывав в Храме, я увидел, насколько мир, куда в детстве приводила меня мать, был красочнее, веселее, добрее и лучше, чем настоящий. Мать распоряжалась в нем, повелевая царями, пророками и целыми народами по-своему пониманию и усмотрению, и это получалось удачнее, чем у подлинных царей и священников. Она правила мудро и справедливо, милосердная царица мира, добрая мать всего сущего, и престол будущего царствования по праву принадлежал мне, единственному наследнику и обожаемому сыну. Вселенная существовала для нас двоих, и такая мелочь, как родословная, ничего не весила на точнейших весах справедливости, коими определялись в этой Вселенной заслуги моей матери.

Наверное, самым правильным было бы оставить волшебный мир только для нас, но радость, гордость и восторг, подступающие к горлу матери, иногда перехлестывали через край. Завистливые люди плохо воспринимали ее рассказы о событиях в нашем мире. Им почему-то казалось, будто, говоря о воображаемом, мать претендует и на реальное. Возможно, поэтому мы постоянно переезжали, меняя заброшенный домик у края одной деревни на точно такой же у края другой.

 Мои родители, третье поколение детей Света, скрупулезно придерживались законов, оставленных Учителем Праведности. Детям Света не пристало смешиваться с сынами Тьмы, пусть и те и другие относятся к народу Завета. Поэтому мы никогда не селились в городе или в центре деревни.

Наша семья не принадлежала к аристократии ессеев, ведь идущие путем духа дают обет безбрачия, поэтому само понятие семьи у детей Света отсутствует. Моя мать страшно гордилась тем, что два ее брата стали избранными и поселились в Хирбе-Кумран.

Ессеи — благочестивые целители, — так называют избранных, удалившихся от суеты и грязи мира в прохладную тишину кумранских подземелий. Мать упоминала братьев с трепетом в голосе и не уставала повторять, что, возможно, и я удостоюсь чести поселиться в святилище праведных и пристанище чистых. Но для этого необходимо… За этим следовал такой перечень качеств, которые требовалось в себе развить, и ступеней, по которым долженствовало вскарабкаться, что у меня сразу пропадало желание даже видеть белые стены Хирбе-Кумрана.

Возвышенная жизнь праведников вовсе не волновала мое воображение. Я не хотел покидать мир, в котором находился: цветной, шумящий мир, наполненный светом и тенью, ароматами цветов и щебетом птиц. Что же касается мечты, то стоило сумеркам наполнить комнату, как я тут же переносился в мир моего воображения и занимал в нем любое место, от чистейшего избранника Света до осла, влекущего вязанку дров в столовую Хирбе-Кумрана.

 

Все изменилось в одно мгновение. Мне было тогда десять лет, стояло раннее утро весеннего месяца ияр, и сквозь  оконные циновки в наш домик струились желтые полосы солнечного света. Отец уже ушел на работу, мать, проводив его, прилегла отдохнуть. Обычно мы с ней засыпали поздно, ведь в нашем мире каждый вечер происходило множество событий, требующих обсуждения. Отец поднимался засветло, до места работы ему приходилось добираться довольно долго. Конечно, мы могли поселиться ближе, как поступали другие наемные работники, но тогда пришлось бы жить среди нечестивых сынов Тьмы. Опуститься до такого мои родители не могли.

Закрыв за отцом дверь, мать ложилась вздремнуть на полтора-два часа, пока лучи света не начинали щекотать ее лицо. Иногда я просыпался раньше и тихонько любовался спящей. Она была красива, насколько может быть красиво земное существо. Черты материнского лица казались преисполненными совершенства и доброты, оно нежно светилось в утреннем сумраке, наполнявшем наш домик. Иногда мне казалось, будто лучи не падают на высокий лоб, а исходят из него.

Приподнявшись на локте левой руки, я рассматривал мать, наблюдая, как желтое пятно света на подушке потихоньку подбирается к ее щеке, и вдруг услышал шуршание. По земляному полу извивалось черное тело гадюки. Змея спешила к материнской руке, свисающей с кровати. Синие жилки на запястье вздрагивали в такт биению сердца, и гадюка, устремив холодный взгляд на эти жилки, стремительно приближалась.

Змеи были частыми гостями в нашем доме: когда живешь на окраине, неподалеку от полей и пустошей, нужно быть готовым к посетителям такого рода. Наша кошка, полосатая Шунра, ловко расправлялась с ними, но в то утро ее почему-то не оказалось в доме. До запястья матери оставалось меньше локтя, когда я, сам не понимая, что делаю, вытянул правую руку и, схватив двумя пальцами голову змеи, прижал к полу.

Змея забилась, пытаясь высвободиться. Ее холодное склизкое тело металось по полу, то свиваясь в кольцо, то с силой распрямляясь, но я крепко прижимал ее голову к земле.

От шума мать пробудилась. Быстро сообразив, что происходит, она вскочила с кровати, схватила топорик для рубки дров, стоявший у стенки, и одним ударом рассекла змею на две части.

И вот только тогда я увидел, что мои пальцы, судорожно вытянутые, напряженные пальцы, находятся перед моим лицом, далеко от змеиной головы. Но ведь я ощущал подушечками холод ее скользкой чешуи, чувствовал дрожь разрубленного надвое тела! Что ошибалось — зрение или чувство? Но кто, кто продолжал прижимать к земле змеиную голову с раскрытой пастью, из которой неуловимыми для глаза движениями выскакивал узкий раздвоенный язык? Отрубленная половина туловища танцевала на полу страшный танец, разбрасывая в разные стороны струйки крови и слизи.

Мать расценила мою дрожь по-своему и бросилась ко мне с криком ужаса. Она решила, будто я содрогаюсь в конвульсиях после укуса. Чтобы успокоить ее, мне пришлось отпустить голову змеи, и теперь на полу перед кроватью извивались обе половины.

Я долго не мог объяснить матери, что произошло. Я сам плохо понимал случившееся. Мать разобралась быстрее меня. Взяв мою голову в ладони, она крепко поцеловала в макушку, и я вдруг почувствовал ее горячие слезы.

— Скоро мы расстанемся, сынок, — забормотала она, прижимая меня к себе. — А когда увидимся, я уже не смогу к тебе прикоснуться.

— Но почему мы должны расставаться, мама?

—Ты избранный. А может быть, даже больше, чем избранный. Если мы расскажем о случившемся отцу, он тут же отвезет тебя в Хирбе-Кумран, к Наставнику.

—Так давай не будем рассказывать, — предложил я.

Вместо ответа она еще крепче сжала меня в своих объятиях.

Любовь к сыну и материнская гордость сражались в ее сердце, словно два дракона. Поначалу казалось, будто любовь победила, и утреннее происшествие со змеей осталось нашим с ней секретом. Но время шло, и я видел, что матери становится все труднее и труднее носить в себе эту тайну.

Она колебалась около года, и за это время во мне произошли большие изменения, которые я постарался от нее скрыть. Если бы мать узнала о них, любовь отступила бы перед гордостью, что неминуемо повлекло бы к моей немедленной разлуке с домом, а переселяться в Хирбе-Кумран мне совсем не хотелось.

Мать тоже не теряла времени даром. Ее вечерние рассказы резко изменили направление. Главное место в них занял Учитель Праведности и его последователи — Наставники из Хирбе-Кумрана. Раз за разом мы погружались с ней в события сташестидесятилетней давности, возвращаясь к временам Откровения. Всю энергию воображения, весь свой талант рассказчицы мать обратила на историю детей Света, и суровый мир избранных мало-помалу перестал казаться мне черно-белым и холодным.

Известно, что Учитель Праведности открылся еще при язычнике Антиохе Эпифане. Двадцать лет избранные блуждали во тьме, наощупь, будто слепые, отыскивая дорогу, пока Бог не воздвиг им Учителя.

— Нечестие в те годы полностью овладело царями из рода Хашмонеев, — рассказывала мать, — и Храм Иерусалимский погрузился в скверну. Должность главного священника стали приобретать за деньги, и царь назначал того, кто больше заплатит. Сын Тьмы, заплатив солидную сумму за назначение, служил меньше года и погибал.

В День Очищения, когда первосвященник, облаченный в восемь священных одежд, держа в руках совок с углями и чашу с пряностями, заходил в Святая Святых, его настигала кара Господня. Ведь для того, чтобы выполнить самое таинственное действие из всех храмовых работ — воскурение пряностей, первосвященник должен был находиться на особом уровне чистоты и святости. Не успевал сын Тьмы сделать и трех шагов по Святая Святых, как его сердце разрывалось на мелкие части.

Мать доставала из кармана несколько травинок и рвала их на кусочки, как бы показывая мне, что происходило с сердцем первосвященника.

— При нечестивых царях, — продолжала она шепотом, — возник новый обычай: к ноге первосвященника, входившего в Святая Святых, привязывали веревку. Служители, оставшиеся перед завесой, прикрывавшей вход, напряженно прислушивались. Услышав глухой звук падения тела на каменные плиты пола, они немедленно принимались тянуть за веревку. Ведь нет большего кощунства, чем труп в Святая Святых! Не успевал грешный первосвященник испустить дух, как он уже оказывался снаружи.

Мать тянула руками невидимую веревку, и я помогал ей, тихонько шевеля пальцами. Затем она замирала и долго смотрела на пол, словно разглядывая лежавшего там сына Тьмы в роскошных одеждах первосвященника и с сердцем, разорванным ангелом на мелкие кусочки.

— И вот, посреди тьмы нечестия и скверны неверия, — еле слышно начинала мать, — засиял факел надежды. Всевышний выбрал достойнейшего из людей и открыл ему тайны, неизвестные даже пророкам. Ведомые сердцем, подчиняясь зову, собрались избранные возле Учителя Праведности и вместе с ним сошли в Дамаск.

— А почему в Дамаск, мама?

— Подальше от нечестивых, сынок.

— А разве в Дамаске нет нечестивых?

— В Дамаске язычники, такие же, как в Греции или Риме. А нечестивые — это народ Завета, превратившийся в сынов Тьмы. Язычники подобны деревьям или камням, они могут ударить, могут даже убить, то есть повредить тело, но душу, бессмертную душу, не способны испачкать.

Так вот, Учитель Праведности обновил союз с Богом и научил своих последователей ходить чистыми путями, избегать скверны и видеть будущее. Он обучил их способам врачевания и приемам защиты, и наказал сохранять в тайне его учение, поэтому до сих пор его ученики идут тремя путями: путем Терапевта, путем Воина и путем Книжника, хранителя книг. Оттого называют нас ессеями, то есть благочестивыми, от слова «хасайя» на арамейском. А есть такие, что утверждают, будто название это происходит от слова «аса» — исцелять, также на арамейском.

Тут мать вспоминала своих братьев и пускалась в многокрасочные повествования об их славных делах. Я слушал, восхищался, запоминал, и в душе моей потихоньку зрел поворот, которого мать хотела добиться своими рассказами.

 

 

ГЛАВА II

ПРОДАЖА В РАБСТВО И ЧУДЕСНОЕ СПАСЕНИЕ

 

После случая со змеей мои отношения с матерью немного переменились. До тех пор я был полностью открыт, вываливая по вечерам в подол ее платья каждую минутку своей жизни, все мысли, все поступки за день, все обиды и радости. Но теперь во мне открылась новая способность, и я без устали упражнялся, тщательно скрывая результаты от матери.

Почему я стыдился своего нового свойства ? Не знаю… Мне оно представлялось постыдным, а его  использование напоминало расчесывание зудящих комариных укусов. Сегодня я могу предположить, что мальчика смущало нарушение привычного хода вещей; обладание необычными способностями казалось нескромным, а их использование — зазорным. Общество набрасывает на личность незримое даже для нее самой ярмо, заставляя быть как все, выравнивать свои поступки по единому мерилу. Это одна из причин, заставляющая избранных собираться в группы и тщательно отгораживаться от простых ессеев, не говоря уже о сынах Тьмы или язычниках.

В день, когда я поймал змею, мать ушла из дому по делам, предварительно отыскав и притащив отчаянно мяукавшую Шунру. Оставшись один, я ощутил некий зуд, томление в середине пальцев. Поначалу я чесал их, пытаясь избавиться от зуда привычным способом, но облегчение не наступало. Уже не помню, что натолкнуло меня на мысль  применить  новое умение.

Я поднял кисть правой руки, вытянул пальцы по направлению спящей возле стены Шунры и легонько прикоснулся их невидимым продолжением к шерстке на ее голове. От кончиков пальцев до головы Шунры было около двух локтей, но кошка немедленно подняла голову, испуганно поглядела на меня и замяукала.

Я слегка почесал ее за ушками, но Шунра, вместо того, чтобы привычно замурлыкать, отпрянула и зашипела. Шерсть на ней встала дыбом, глаза засверкали. Она озиралась по сторонам, пытаясь высмотреть, откуда пришла опасность, но ничего не могла сообразить.

Чуть вытянув руку, я дернул ее за хвост. Шунра издала вопль ужаса, высоко подпрыгнув, перевернулась в воздухе и забилась под кровать. Бедняжка просидела там до самого возвращения матери.

С той минуты во мне поселилась изнуряющая страсть. Неизвестная сила, скрытая в сердцевине пальцев, постоянно рвалась наружу. После того, как я выпускал ее, прикоснувшись к камням, коре дерева, сорвав листик или схватив бабочку, томление на несколько часов засыпало. Однако, проснувшись, терзало меня с новой силой, словно зубная боль или нарыв. Постепенно я заметил: если заставлять эту силу выполнять тяжелые задания, она засыпает на длительный срок.

Проснувшись, я сразу уходил в поле за домом. Мы, дети Света, стараемся держать свое тело в чистоте, поэтому родители научили меня не медлить с освобождением от внутренней грязи.

— Отец, — спрашивал я еще совсем ребенком. — Ведь грязь все время находится внутри, а значит, я никогда не бываю полностью чистым?

— Это не так, — отвечал отец. — Пока она является частью нашего тела, ее нельзя назвать грязью. Когда в тебе возникает позыв освободиться, тело подсказывает, что произошло разделение, и некая его часть стала чужой. С этого момента ты носишь в себе нечистоты и сам нечист.

 С тех пор, просыпаясь, я первым делом омывал руки из кружки, стоящей возле постели, а затем устремлялся на поле. Процесс освобождения мы стараемся проводить предельно скромно, выбирая уединенные места. Но скрыться от глаз человеческих недостаточно. Свет, имя которого ессеи с гордостью носят, проникает повсюду, как сказано: есть око всевидящее и ухо всеслышащее. Поэтому, выкопав ямку, я заворачивался в плащ, скрывая от лучей место исхода нечистот, и усаживался, стараясь держаться поближе к земле.

Возможно, эти подробности могут показаться кому-то излишними, но ведь речь идет о служении, заповеданном Учителем Праведности, а все, относящееся к Учению, не может быть ни постыдным, ни дурным.

Очистившись и умывшись в ручейке, журчащем на краю поля, я выпускал наружу томление пальцев. Поначалу поднять камушек или сорвать травинку казалось мне трудной задачей, на выполнение которой уходило несколько минут. Зато после того, как это получалось, томление оставляло меня в покое до вечера. Наверное, в минуту опасности мои пальцы действовали бы более ловко и сильно, как со змеей, но в поле было так тихо, так спокойно и радостно, что мои занятия казались забавой, детским развлечением.

 Одно из правил, оставленных Учителем Праведности, гласит: улучшается лишь то, над чем трудишься. Спустя неделю я уже без труда бросал через поле небольшие камушки и мог схватить за цветные крылья ничего не подозревающую бабочку, сидящую на расстоянии пяти локтей. К утренним упражнениям я добавил вечерние, и томление сникло, скукожилось, почти сойдя на нет.

Прошли две-три недели, и я настолько привык к своей новой способности, что почти перестал обращать на нее внимание, то есть выделять из обыкновенного хода жизни. Утренние и вечерние упражнения обратились в привычную рутину — человек быстро ко всему привыкает, а ребенок особенно. Однако спустя месяц томление опять стало мучить мои руки. Тогда я принялся поднимать камушки на расстоянии семи-восьми локтей, а вместо травинок срывать листы с деревьев и тем самым заработал спокойствие еще на месяц.

О своих упражнениях я никому не рассказывал. Отец не раз говорил:

— Дети Света молчаливы. Наши Наставники проверили все состояния духа и тела и нашли, что нет ничего лучшего для человека, чем безмолвие. Молчащий подобен сосуду, наполненному елеем, а болтуна можно уподобить пустому кувшину — свое содержимое он безрассудно расплескал.

Ненасытное томление требовало от меня все больших и больших усилий. Теперь по утрам я отсутствовал так долго, что мать начала беспокоиться за состояние моего желудка и принялась поить меня отварами целебных трав. Отвары были противными на вкус, но я продолжал хранить молчание.

Мое владение томящей силой за полгода неустанных упражнений изменилось разительным образом. Теперь я совершенно свободно, чуть-чуть шевеля кистями, доставал предметы, удаленные от меня на двадцать локтей. Мои руки словно удлинялись на это расстояние; все, что я мог делать живыми пальцами, в точности выполняли их невидимые продолжения.

Почти не напрягаясь, я ловил голубей, беспечно воркующих в кроне деревьев, прижимал к горячим камням огромных ящериц, опрокидывал на спину Шунру, хватал за жабры и доставал из воды юрких рыбок. Мне стоило больших усилий скрывать эту свою способность от отца и матери, ведь она оказалось чрезвычайно удобной и все больше становилась привычкой. Я мог пошевелить пылающие поленья в очаге, не вставая с постели и не беря в руки кочергу. Мог налить воды в кружку и передвинуть ее по столу до места досягаемости живых пальцев. Мог нащупать через дверь мяукающую Шунру и почесать ее за ухом.

Томление больше не мучило меня, а сидело в сердцевине рук, словно две стрелы, прилаженные к туго натянутой тетиве, давая знать о себе уже не болью, а тугим биением пульса. Стоило мне захотеть, как стрелы срывались со своих мест.

Я почувствовал себя чересчур уверенно и потерял всякую осмотрительность. Мы жили осторожно — ессеи вообще опасливы, ведь окружающие нас сыны Тьмы и язычники настроены недружелюбно к детям Света. Большую часть своей жизни я проводил дома или около дома, лишь иногда меня отводили в соседнюю ессейскую семью, поиграть со сверстниками, такими же детьми Света. Но игры у нас не поощрялись, ессей должен быть сосредоточен и молчалив. С вечера отец разбирал со мной одну страницу свитка, и за день я должен был выучить ее наизусть, вспомнить все объяснения отца и рассказать ему вечером. И горе мне, если я не мог этого сделать!

До «томления» я избегал отдаляться от нашего домика, но, овладев удивительной силой, я стал позволять себе все более дальние прогулки, пока в один из дней не добрался до городской площади.

Мы жили в Эфрате[1], городе на восьми холмах. Медленно пробираясь к центру, я оказался на краю одного из холмов и замер от восторга перед раскрывшимся видом на Иерусалим и его сердце, сияющее здание Храма.

Святой город лежал перед моими глазами, словно золотое яблоко на серебряном блюде. Справа возвышалась Масличная гора с гробницами царей и первосвященников; слева на холме, напоминающем очертаниями колпак, высился Иродион, дворец нашего сумасшедшего царя. Глубокий овраг, по которому, не спеша, текла река Кедрон, отделял холмы Эфраты от городских стен. По небу проплывали серые облака с белой, словно пуховой, оторочкой. Пробивавшиеся сквозь них лучи солнца падали на покрытые золотом стены и крышу Храма и он пламенел, точно огромный столб огня. Наверное, так выглядел столб Господень, за которым наши предки шли по Синайской пустыне.

 На площади Эфраты бурлила и шумела толпа, крикливые продавцы за прилавками десятков лавок и лавочек, наперебой предлагали удивительные, манящие товары. Посреди площади неумолчно журчал фонтан. Из большого бассейна вокруг него крестьяне, приехавшие в город, зачерпывали ведрами воду и ставили перед волами, запряженными в повозки с высокими деревянными колесами. Прислонясь к стенке из аккуратно обтесанных и плотно подогнанных желтых камней, я опустил ладони в холодную воду. Пить из бассейна, разумеется, было нельзя, ведь прикосновения множества нечестивых делало воду непригодной для детей Света. Но остудить руки и омыть вспотевшее после долгой прогулки лицо я мог.

Я уже бывал несколько раз на площади вместе с отцом и поэтому прохаживался по ней с видом завсегдатая. Мое внимание привлек шум возле возвышения, с которого глашатаи возвещали царские указы. Рядом с этим возвышением теперь была разбита большая палатка, похожая на палатку римских легионеров. Стоящий перед ней человек в короткой коричневой тунике, что-то выкрикивал, размахивая руками. Собравшаяся толпа отвечала ему одобрительным гулом.

Я подошел поближе и вдруг ощутил на своем плече чью-то руку.

— Ты кого-то потерял, мальчик?

Высокий, грузный сын Тьмы с двумя подбородками, в белой, но плохо выстиранной тунике, бритый, подобно язычникам, сладко улыбаясь, смотрел на меня. Я промолчал и попытался освободиться от его руки, но он держал меня крепко.

— А где твои родители, мальчик? — вкрадчивым голосом продолжил расспросы сын Тьмы. — Ты, наверное, хочешь попасть на представление, а?

— Какое представление? — не выдержал я.

— О-о-о, ты даже не знаешь, что тебя ждет! Сегодня у нас в гостях лучшие паяцы из самого Рима. Случайно, проездом в Кейсарию, Эфрату посетила столичная труппа. Она покажет безумно смешное, забавнейшее представление. Правда, мальчикам твоего возраста немного рановато, но… — он многозначительно подмигнул, словно я понимал, о чем идет речь, но не хотел говорить об этом вслух.

— Так хочешь зайти внутрь?

Я неопределенно пожал плечами. Слова: представление, комики, труппа — я слышал впервые в жизни. Но вокруг так возбужденно шумела толпа, продвигаясь к входу в палатку, что мне захотелось посмотреть, на что так многозначительно намекает этот сын Тьмы.

— Хочу.

— Положись на Руфа, — он похлопал себя по груди. — Руф купит тебе билет.

Не снимая руки с моего плеча, он стал толкать меня в сторону входа. Скоро мы оказались внутри и уселись на скамейке неподалеку от помоста, возвышавшегося посередине палатки. Все пространство вокруг было уставлено таким же скамейками и на них рассаживались галдящие сыны Тьмы вперемежку с язычниками. Мне стало неприятно и страшно, и я попытался встать, чтобы выйти из палатки, но Руф обхватил меня поперек туловища и силой посадил рядом.

— Сиди, мой мальчик, — сладость исчезла из его голоса. — И не вздумай шуметь, не то я задам тебе хорошую трепку.

Рукой, толстой, словно ветка дерева, и такой же твердой, он крепко прижимал меня к своему жирному боку, и в этой близости было что-то омерзительное. Я решил сбежать при первой возможности и, чтобы успокоить Руфа, перестал дергаться и стал рассматривать помост.

— Вот так-то оно лучше, — буркнул Руф.

Я думал, что он уберет руку, но он и не думал этого делать, а наоборот, еще сильнее прижал меня к себе.

На помост стали подниматься люди, одетые в яркие, но изрядно потрепанные и грязные одежды. Мы сидели прямо перед помостом, и я мог не только хорошо рассмотреть комиков, но даже ощущал исходивший от них едкий запах пота.

Люди на помосте принялись громко выкрикивать какие-то слова, отвешивать друг другу невсамделишные оплеухи, картинно падать, фальшиво рыдать во весь голос. Время от времени кто-либо из них приподнимал или сбрасывал часть одежды, обнажая интимные места тела, и публика начинала истошно свистеть, улюлюкать и топать ногами.

— Посмотри, посмотри, — говорил Руф, указывая лоснящимися подбородками на помост, — видал?

Мне это казалось неинтересным и внушающим отвращение, но я кивал, дабы не сердить сына Тьмы.

— А мы с тобой поладим, — прорычал он, когда женщина на помосте, уронив тунику, стала бегать в притворном испуге взад и вперед, показывая вопящим от восторга нечестивцам дряблое тело. — После представления пойдем в таверну, я куплю тебе полную тарелку изюма и пастилы. Ты ведь любишь пастилу, а?

Я не знал, что это такое, но снова кивнул. Женщина на помосте подобрала, наконец, тунику, натянула ее на лоснящуюся от пота плоть и завела хриплым голосом песню по-гречески. Нечестивцы подхватили, и палатка заполнилась ревом, несущимся из множества глоток. В этот момент один из мужчин на помосте сбросил одежду и стал демонстрировать всем болтающийся у него между ногами мех, сшитый в виде огромного бульбуля. Это вызвало новый взрыв восторга. Походив, вихляя бедрами, взад и вперед, мужчина высвободил затычку меха и стал поливать всех из бульбуля, словно писая.

— Вино, вино,— раздались крики. Нечестивцы вскочили на ноги, и жадно открывая рты, принялись ловить струю. Меня передернуло от отвращения.

Представление закончилось, толпа повалила наружу, и Руф, крепко схватив меня за руку, потащил за собой. Не успел я опомниться, как мы оказались снаружи, Руф подхватил меня под мышку и с неожиданной прытью помчался на край площади, к стоящим там повозкам. Только я открыл рот, чтобы закричать, хоть это было стыдно и недостойно ессея, как Руф вдруг швырнул меня с размаху в одну из повозок. От боли перехватило дыхание, и в этот момент кто-то сзади набросил на мою голову мешок и так дал под дых, что я потерял сознание.

Очнулся я от скрипа. Слева и справа от меня что-то громыхало, переваливалось и немилосердно скрежетало. Я лежал на спине с крепко связанными руками и ногами. Лицо прикрывала рогожа, сквозь ячейки которой пробивалось солнце. Судя по тряске, меня везли на запряженной волами телеге, а скрип издавали ее огромные деревянные колеса.

До моего слуха донеслись голоса. Говорили двое, видимо, крестьянин, погонявший волов и еще кто-то, чей голос показался мне знакомым. Спустя несколько мгновений я узнал Руфа.

— В этот раз я хочу по-честному, — требовал погонщик. — Договаривались пополам, давай пополам.

— Но почему ты решил, будто я мухлюю, — раздраженно отвечал Руф. — Титий не желает давать за мальчишек рыночную цену. А от того, что я получаю, ты имеешь свою честную половину.

— Разве мы доставляем плохой товар? Или ты плохо торгуешься или врешь. Получаешь одну цену, а мне называешь другую.

— Я вру?! — возмущенно повысил голос Руф. — Да пусть звезды застынут на небе, а Цезарь обратится в козопаса, если в моих словах есть малейшая капелька лжи!

— Звезды светят не одному тебе, оставь их в покое. И Цезаря тоже не тронь, себе дороже. Цена такого мальчишки на рынке четыре тысячи сестерциев, а за прошлого мы получили только полторы. Почему?

— Сам знаешь, почему. А если родители поднимут шум, отыщут мальчишку и докажут, что он вовсе не раб, Титию придется туго. За похищение и скупку вольных сам знаешь, что может быть. Он рискует, и потому платит меньше.

— Не заговаривай мне зубы. Через день этот мальчишка будет в его поместье под Кейсарией, а через неделю где-нибудь в Дамаске или Антиохии. А спустя месяц его перевезут в Рим и продадут в один из столичных борделей за двадцать тысяч сестерциев. Мне же ты предлагаешь всего семьсот, хотя вся работа и главный риск падают именно на меня.

— Послушай, дорогой. Забирай себе этого мальчишку, вези его в Рим на своей колымаге и продавай за сколько хочешь. А я подыщу себе более сговорчивого и покладистого напарника.

— Ладно, ладно, не шуми. Но хоть тысячу-то дай.

— Не обещаю, как получится. Если Титий расщедрится на две, получишь одну. Но из собственного кармана я не стану тебе приплачивать.

Я слушал этот разговор с леденеющим от ужаса сердцем. Но вот телега въехала на мощеный камнями двор и остановилась. Раздалось скрипение закрываемых ворот, затем покрывавшую меня рогожу сдернула чья-то невидимая рука, меня вытащили из телеги, развязали путы под коленями и поставили на ноги.

Я оказался посреди большого двора перед красивым домом с колоннами. К нему вели белые мраморные ступени. С первой ступени лестницы на меня внимательно смотрел язычник в желтой тоге. Его бритое лицо и сверкающий череп были словно отлиты из меди. Прищуренные глаза буравили меня насквозь.

— Гляди, какой товар, — Руф положил тяжелую ладонь мне на макушку. — Чистый, свеженький мальчишка. Только что поймал, он еще испугаться как следует не успел. Всего три тысячи.

— Полторы.

— Титий, побойся Юпитера! — вскричал Руф. — Где ты видывал такие цены? Ты погляди, погляди на мальчишку, какие волосы, какие глаза, какие зубы!

Он схватил двумя пальцами мою нижнюю губу и оттянул вниз, показывая Титию мои зубы. Я дернул головой, губа выскользнула из пальцев Руфа, и я с наслаждением вцепился в них зубами. Руф истошно завизжал, мой рот наполнился соленой кровью, брызнувшей из прокушенного пальца. Я разжал зубы и с отвращением выплюнул кровь на мраморные плиты прямо под ноги Титию.

— Он до кости прокусил, до кости, — Руф замахнулся другой рукой, собираясь отвесить мне затрещину, но Титий прикрикнул на него.

— Не трогай мальчишку.

— А тебе-то что, — заорал Руф. — Пока ты не купил, это мой раб. Что хочу, то с ним и делаю.

— Это мы выясним, раб он или не раб, — холодно произнес Титий. — Хочешь полторы тысячи, бери и убирайся. Если желаешь получить больше — представь доказательства, что мальчишка действительно раб, а не украденный тобою вольный.

Он отстегнул кошелек и призывно покачал перед носом Руфа.

— Я вольный, — мой голос рвался и дрожал. — Я не раб! Он силой затащил меня сюда. Я все расскажу маме и папе.

Руф кивнул, и кошелек, взмыв в воздухе, очутился в его ладонях. Слегка поклонившись, он взобрался на телегу и стал разворачивать волов. Титий подошел ко мне.

— Вольный, говоришь?

Я кивнул.

Он размахнулся и наотмашь ударил меня по щеке.

— Забудь это слово. Ты раб. Мой раб. И будешь таким до конца жизни.

— Я вольный, я свободный человек!

Он с размаху ударил меня по другой щеке. Мой рот наполнился кровью, теперь уже моей собственной. Вкус был точно такой же, как у прокушенного пальца Руфа.

Телега, скрипя, выкатилась со двора, створки ворот сомкнулись, а Титий продолжал хлестать меня по щекам.

— Ты раб, ты мой раб, — повторял он. — Запомни, мой раб, раб Тития. Повтори — я раб Тития. Титий — мой господин.

Но я только отрицательно мотал головой. Кровь и слезы летели в разные стороны. Наконец Титий устал.

— В клетку его, — приказал он подбежавшему рабу. — Без воды и хлеба. И подай умыться.

Меня отвели за боковую пристройку. Я плохо видел и шел спотыкаясь. Посреди маленького дворика стояла деревянная клетка. Раб, тянувший веревку, привязанную к моей шее, отпер дверь, подсадил меня и помог пролезть внутрь.

— Ты полежи, полежи, — участливо сказал он. — И не перечь хозяину. Ничего хорошего из этого не выйдет. Дома тебе уже не видать, смирись. А иначе забьют до смерти, а тело выкинут в ущелье, на съедение волкам.

Я в изнеможении опустился на соломенную подстилку.

— Как же ты не уберегся, — сочувственно продолжил раб, запирая клетку. — И родители твои куда смотрели? Разве можно в наше время отпускать ребенка на базарную площадь?

Его участливый тон пробудил во мне надежду.

— Послушай — зашептал я, с трудом двигая разбитыми губами. — Мы живем на окраине города, у теребинтовой рощи, рядом с источником. Моего отца зовут Йосеф, мы ессеи. Передай ему, где я.

Раб испуганно оглянулся по сторонам.

— Ты что, мальчик, с ума сошел! Да мне за это жилы из ног вытянут и на палку намотают.

Он еще раз оглянулся и быстрым шагом бросился вон со двора. Видимо, мои слова напугали его до глубины души. Я уткнулся лицом в солому и зарыдал.

Острая боль терзала мой расквашенный нос, ныла разрезанная о зубы верхняя губа, саднили щеки, исцарапанные перстнями Тития. Неужели я больше никогда не увижу маму? Она уже вернулась домой, ищет меня. Бродит по теребинтовой роще, думая, будто я уснул в тени кустов. Бедная мама, бедная моя мама!

Я зарыдал еще пуще, но тут рядом со мной раздался тихий голос.

— Кончай выть. Лучше давай подумаем, как выбраться отсюда.

Из-под вороха соломы в углу клетки выполз мальчишка. С виду он был года на два-три старше меня. Смуглый, с черными, масляно блестящими кудельками коротко подстриженных волос, горбатым носом и россыпью мелких розовых прыщиков на лбу. Его глаза лихорадочно блестели.

— Я слышал, ты из ессеев? — спросил он, подползая ближе.

— Ну и что?

— Да ничего.

Из его рукава что-то скользнуло, и в руке мальчишки заблестела узкая, металлически поблескивающая бечевка.

— Тут половина волокон из меди. Лучше любого ножа. Они схватили меня внезапно, руки связали раньше, чем я успел ее достать. А то бы дался я им, как же…

Он шмыгнул носом.

— Тебя тоже на площади поймали?

Я кивнул.

— Сволочь этот Руф. Ну ничего, я с ним еще рассчитаюсь. Давай срежу веревку.

Я поднял онемевшие руки, мальчишка натянул между пальцев свою бечевку и сделал почти неуловимое движение. Разрезанная веревка сама упала с моих рук.

Пока я разминал затекшие пальцы и растирал запястья, мальчишка быстро шептал.

— Видишь, арки. Из дома можно выбраться только через них. Ворота заперты, рабы спят во дворе, под навесами. Я все рассмотрел, когда к Титию водили.

Он презрительно плюнул сквозь прутья клетки. Его смуглое лицо исказила гримаса ненависти.

— Меня зовут Гуд-Асик, — сказал он, протягивая мне руку. — А тебя?

— Шуа.

— Так вот, вокруг дворика три арки. Дом стоит на краю холма. За арками — обрыв. Но не отвесный, если спуститься на землю, можно потихоньку сползти по склону. Там есть кусты и деревья. Вчера я попросился размять ноги, и раб ходил со мной по дворику. За веревку меня держал, дурень. Я ее на руки намотал, будто они связаны.

— А почему ты тогда не убежал?

— Тогда я не знал, куда и как. А теперь знаю. Если связать мою веревку и твою, можно спуститься почти до земли. Ну, прыгнуть немножко останется, не страшно. Ты прыгать умеешь?

— Умею, — сказал я неуверенно.

— В общем, так, когда раб принесет мне еду, ты отвлеки его внимание. Застони или попроси что-нибудь. Пусть он только к тебе повернется, а дальше я своего не упущу. Потом свяжем веревки и спустимся вниз.

— А если длины не хватит?

— Лучше шею сломать, чем вот так… — и Гуд-Асик снова презрительно плюнул.

Затем он связал вместе разрезанную веревку и снова намотал ее мне на руки, но уже не завязывая. От нее можно было освободиться несколькими движениями. Мы улеглись на солому и стали ждать.

Когда зашло солнце и на небе выступили крупные холодные звезды, во дворик вошел Титий. Его сопровождали несколько рабов. Один из них держал факел.

Титий снял с пояса ключ и велел одному из рабов отпереть клетку.

— Лежи тихо, — прошептал Гуд-Асик. — Их слишком много. Подождем другой возможности.

Раб отпер клетку, и Титий, взяв из рук раба факел, просунул его внутрь.

— Как ты поживаешь, раб мой? — спросил он Гуд-Асика.

— Благодарю, господин, — смиренно ответил тот. — Уже лучше.

— Я вижу, — довольным тоном произнес Титий, поднося факел совсем близко к его лицу, — ты взялся за ум.

— Да, мой господин.

— А ты? — он поднес факел ко мне.

Я молчал.

— Упрямишься… — усмехнулся Титий. — Ну ничего, твой товарищ расскажет тебе ночью, что я делаю с теми, кто не хочет подчиняться. Расскажешь?

— Да, мой господин, — ответил Гуд-Асик.

Титий собственноручно запер клетку, привесил ключ на пояс, передал факел рабу и подошел к арке.

— Однако тут прохладнее, чем в доме! — воскликнул он, подставляя грудь ветерку. — Как дует, как дует! Ну-ка, принеси сюда кресло.

Через несколько минут, удобно устроившись в глубоком кресле и поставив ноги на стульчик, Титий приказал подать кувшин фалернского вина.

— Добавь четыре ложки снега, не больше, — предупредил он раба. — Если испортишь, как в прошлый раз, шкуру спущу.

Тот склонился в поклоне и кинулся выполнять приказание. Мои разбитые губы горели, горло пересохло, а Титий наслаждался холодным вином. Спустив тунику до пояса, он в блаженстве прикрыл глаза. Прошло совсем немного времени, как его голова запрокинулась, и вскоре из глубины кресла донесся могучий храп.

Раб укрепил факел в подставку на стене и быстро вышел.

— Он теперь долго не проснется, — зашептал Гуд-Асик.

— Откуда ты знаешь?

 — Да уж знаю… Эх, если бы сейчас открыть клетку.

Я сбросил веревку с кистей и пошевелил пальцами. Чувствительность полностью вернулась и, протянув руки по направлению к спящему Титию, я выпустил томление.

— Ты что такое делаешь? — изумленным тоном зашептал Гуд-Асик.

— Не мешай!

 Быстро отыскав ключ на поясе, я стал осторожно прощупывать крепление. Ночной ветерок раздувал факел, огонь трещал и метался, и я закрыл глаза, чтобы суматошное мельтешение теней не отвлекало внимания. Прошло довольно много времени, пока я сообразил, как отцепить ключ. Титий продолжал храпеть, его грудь мерно вздымалась и опадала.

Я подтащил ключ к клетке и прошептал Гуд-Асику:

— Помоги же.

Он смотрел на меня, от удивления открыв рот.

— Так ты ессей или маг? — хриплым шепотом выдавил он из себя.

— Не знаю. Хватай ключ!

Сосредоточившись, я стал поднимать ключ вверх. Гуд-Асик высунул руку из клетки и тянулся к нему, широко растопырив пальцы. Наконец ключ оказался у него в ладони, и спустя несколько мгновений дверь была отперта.

Мы осторожно выбрались наружу. Гуд-Асик протянул мне связанную в одно целое веревку.

— Привяжи ее за столбик балюстрады. Только крепко, на несколько узлов. Сумеешь?

Я молча кивнул и бросился к арке. Гуд-Асик плавно заскользил к Титию. Двигался он совершенно бесшумно, как кошка. Оказавшись возле кресла, он вытащил тускло блеснувшую бечевку, натянул между кистями рук и взмахнул ею возле торчащего вверх кадыка Тития. Тот захрипел, закашлялся. Гуд-Асик ухватил его за волосы и потянул назад. Я в изумлении замер. На шее у Тития открылся еще один рот, длинный и узкий, рот раскрывался все шире и шире, как вдруг из него густо полилась черная кровь.

Титий попытался приподняться, но Гуд-Асик крепко держал его за волосы. Тело римлянина задрожало, забилось и вдруг резко обмякло. Гуд-Асик отпустил волосы и за несколько плавных шагов оказался возле меня.

— Готово?

— Готово. А… что ты с ним сделал?

— Как это что? — Гуд-Асик удивленно посмотрел на меня. — Зарезал я его.

— До смерти?

— До самой. Дальше некуда. Ты первый полезешь?

Я заглянул за балюстраду. Там было черно, луна еще не взошла и понять, что ждало внизу, было невозможно.

— Ладно, не трусь. Я спущусь и подожду тебя внизу.

Он ловко вскочил на балюстраду, лег на живот, схватил обеими руками веревку и соскользнул вниз. Я высунулся наружу, пытаясь что-либо разглядеть, но безуспешно. До моих ушей доносилось лишь шуршание, видимо, Гуд-Асик упирался ногами в стену. Потом я услышал легкий треск, и веревка ослабла.

Что случилось? Он сорвался? Разошелся один из узлов? Или спрыгнув, он угодил прямо в куст? Мысли одна за другой проносились в моей голове, как вдруг из черной глубины донесся едва слышный голос.

— Давай, все в порядке.

Я взобрался на балюстраду и повторил путь своего товарища по несчастью. Спускаться просто: неровные стыки больших камней, из которых сложена стена, служили хорошими упорами для ног. Быстро добравшись до конца веревки, я замер. Внизу темно. Не решаясь прыгать, я висел, прислушиваясь.

— Отпускай веревку, — голос Гуд-Асика раздался неожиданно близко. — Осталось меньше твоего роста.

Я отпустил веревку. До земли действительно оставалось совсем немного. Мои глаза уже привыкли к темноте, и я начал различать очертания дома и человеческой фигуры на расстоянии вытянутой руки.

— Тут тропинка есть, — вполголоса произнес Гуд-Асик. — По краю обрыва ведет. По ней мы, скорее всего, к воротам выйдем. Я первый пойду, а ты за мной. Делай, как я. На объяснения времени нет.

Он быстро двинулся по тропинке, держась одной рукой за стену. Я пошел за ним. Очень скоро мы оказались на краю света и тени; факелы, укрепленные на косяках ворот, освещали неровным светом площадь перед входом в дом и будку, в которой сидел страж.

Гуд-Асик наклонился и стал шарить по земле. Потом, что-то отыскав, он размахнулся и бросил. Камушек заскакал по гранитным плитам перед воротами. Страж вылез из будки и взял в руки факел. Гуд-Асик размахнулся что было сил и зашвырнул второй камушек через площадь, по другую сторону ворот.

— Кто тут? — крикнул страж. Он вытащил меч и, выставив перед собой факел, пошел к месту, куда упал камушек.

Гуд-Асик бесшумно оторвался от стены и побежал через площадь. Я устремился следом. Он двигался совершенно беззвучно, а я, как ни старался, все-таки шлепал подошвами сандалий. Мы успели добежать до начала улицы, пока страж услышал это шлепанье и обернулся. Наверное, факел слепил ему глаза, а может, он решил, будто ему только почудились две мелькнувшие на краю площади тени. Во всяком случае, он не поднял шум и не пустился в преследование.

Вбежав на улицу, Гуд-Асик резко остановился и прильнул к стене дома. Я стал рядом.

— Времени у нас мало, — быстро проговорил Гуд-Асик. — Скоро вернется раб, сбежится охрана, увидят, что клетка пуста, найдут веревку, пустят по следу собак. Я побегу в свою сторону, ты — в свою. Найди ручей, протопай по нему локтей пятьдесят, чтобы сбить собак со следа. Или залезь в фонтан на городской площади и походи по нему взад и вперед несколько раз. Там полно запахов, и собаки тебя потеряют. Все, будь здоров.

Он рывком оторвался от стены и побежал вниз по улице. Спустя несколько мгновений я остался один посреди ночи.

 До чего же грубы дети Тьмы! С какой легкостью мальчик почти моего возраста зарезал человека. Пусть язычника, пусть негодяя и подлеца, но без суда, по собственному усмотрению и воле. И как он тащил его за волосы, раскрывая пошире рану! Меня передернуло от ужаса и отвращения.

Но что теперь делать? Куда идти? Где фонтан? Как отыскать дорогу домой? Меня привезли сюда с мешком на голове, и я совершенно не представлял, где нахожусь. Почему я не спросил у Гуд-Асика, в какую сторону бежать? Рядом с ним все просто: я плыл по течению, не задумываясь о поступках, сейчас же нужно самому решать, что делать дальше.

Впрочем, выбор отсутствовал — я мог только бежать вниз по улице вслед за товарищем, ведь за моей спиной возвышались ворота дома Тития.

Улица привела меня на перекресток. Город уже спал, лишь некоторые окна тускло освещены. Вспомнив, чему учил меня отец: если не знаешь, куда идти, поворачивай направо, ведь милосердие находится с правой стороны Всевышнего, а суд и сила — с левой, — я свернул направо. На следующей развилке снова направо, и снова, и снова, пока не выбежал на площадь, где начались мои злоключения.

По пустой площади гулял прохладный ночной ветерок. Из открытых дверей таверны доносились пьяные голоса. Вода в фонтане призывно журчала. Только сейчас я понял, как сильно хочу пить. Подбежав к ограде, я зачерпнул холодную воду сложенными ковшиком ладонями и поднес ко рту.

 Острая боль заставила содрогнуться мое тело. Разбитые губы, расцарапанные щеки, распухший язык, заснувшие было от нервного потрясения, пробудились от соприкосновения с холодной водой. Превозмогая боль, я сделал несколько глотков, а затем, вспомнив совет Гуд-Асика, перелез через парапет и окунулся с головой. Раз, другой, третий. Холод воды подействовал на меня чудотворным образом. Боль не ушла, но голова прояснилась.

Я выбрался из фонтана, перебежал, оставляя за собой лужицы, на восточный край площади, потом на западный. Затем отыскал улицу, по которой пришел сюда утром, и помчался по ней.

Эфрата безмолвствовала. В ночной тишине раздавался только отдаленный лай собак в усадьбах. Видимо, Тития еще не нашли. Пока я добрался до дому, моя одежда почти просохла.

В нашем домике горел свет. Мать, заслышав шаги, выбежала на порог и сжала меня в объятиях.

 

 

 


 

[1] Старинное название Бейт-Лехема, в русской традиции Вифлеема.